А. С. Пушкин 4 страница

А. С. Пушкин 4 страничка


Создатель расстается со своим героем «в минутку злую для него». Злую тем, что как и раньше возлюбленный, но окончательно отвергнутый Татьяной Онегин стает в эту минутку перед самим собой, перед Татьяной и перед читателем человеком не только лишь злосчастным, да и ничтожным, «чувства маленького рабом», потерявшим себя, свою былую, пускай бездушную, но все таки бесспорную «гордость и честь».

Само по себе чувство Онегина к Татьяне, естественно, далековато не так мелко. Но по сопоставлению с глубиной и всепостоянством настолько недешево оплаченной любви Татьяны к Онегину его одномоментно вспыхнувшая страсть, и вспыхнувшая не без воздействия «соблазнительных», «мишурных» событий, оказывается «малостью» и почтения не заслуживает.

Отвергнув преданно возлюбленного ею человека и оставшись верной постылому, но любящему ее супругу, Татьяна остается верной самой для себя до конца и во всем, прямо до, может быть, и неосмотрительно, но добровольно взятого на себя брачного долга.

Самостоянье человека —

Залог величия его…

(3, 849)

сказано в одном из вариантов неоконченного стихотворения Пушкина «Два чувства чудно близки нам…». Пушкин набрасывал его в 1830 г., т. е. в то время, когда писал восьмую главу «Евгения Онегина». Одна из редакций этого незавершенного, обрывающегося приведенными строчками стихотворения звучит так:



Два чувства чудно близки нам,

В их обретает сердечко еду;

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Животворящая святыня!

Земля была б без их мертва,

Как……………пустыня

И как алтарь без божества…[297]

(3, 242)

Это те же чувства, которые составляют святыню и поддерживают «самостояние», а тем и «величие» российской души Татьяны, после того как она перевоплотился из «девочки несмелой, Влюбленной, бедной и простой» в «равнодушную княгиню» и «неприступную богиню Шикарной царственной Невы» (6, 177):

…На данный момент дать я рада

Всю эту ветошь маскарада,

Весь этот сияние, и шум, и чад

За полку книжек, за одичавший сад,

За наше бедное жилье,

За те места, где впервой,

Онегин, лицезрела я вас,

Да за кроткое кладбище,

Где сегодня крест и тень веток

Над бедной нянею моей…

(6, 188)

«Бедное жилище» и «родное пепелище», «смиренное кладбище» и «любовь к отеческим гробам» — выражения 1-го семантического, а частично и фонетического ряда. Что все-таки касается обнимающей их и рожденной Пушкиным лексемы «самостояние», то из нее вырастет в «Медном всаднике» –

Красуйся, град Петров, и стой

Непоколебимо, как Наша родина…

Таким макаром, афоризм

Самостоянье человека —

Залог величия его…

и его лирическое выражение в заключительном монологе Татьяны подразумевало и свою перифразу: самостояние Рф — залог величия ее.

Создатель «Евгения Онегина» не раз в самом тексте романа именует Татьяну своим «милым идеалом», что и отличает по структуре и функции ее нрав от нравов Онегина и Ленского, в первом случае бесперспективного, во 2-м — проблематического. Татьяна — нрав от начала и до конца положительный. В нем воплощен авторский эталон «самоуважения» российского человека и российского народа, их верность самим для себя, собственной государственной сути, в какой и заключен залог величия Рф. Эталон государственного «самостояния» Рф в его двуедином — нравственно-психологическом и историческом — выражении включает противоборство «болезненным» явлениям современной поэту западноевропейской реальности, представленным в романе «английским сплином», «унылым романтизмом» и эгоизмом, но подразумевает проницательную восприимчивость ко всем здоровым тенденциям и общечеловеческим ценностям многолетний западной культуры. Потому не случаем, а целенаправленно и закономерно развязка «Евгения Онегина» и победа, одерживаемая в ней нравственным чувством Татьяны над ее любовью, повторяют в принципе развязку «Новой Элоизы» Руссо, одной из возлюбленных французских книжек российской «уездной барышни» Татьяны.

Художественной и социально-исторической конкретизацией эталона «самостояния» Рф определяется магистральное направление всего следующего творчества Пушкина, его движения от «Евгения Онегина» к «Повестям Белкина» и небольшим трагедиям, от их и от одновременного им не осуществленного плана «Истории французской революции» к «Истории Пугачева» и «Истории Петра», «Медному всаднику» и «Капитанской дочке». Но 1-ый шаг в этом направлении был изготовлен Пушкиным еще в разгар его работы над «Евгением Онегиным» и ознаменован созданием «Бориса Годунова».


Загрузка...

В марте 1824 г. вышли 10-й и 11-й тома «Истории страны Российского» Н. М. Карамзина, посвященные эре царствований Федора Иоанновича, Бориса Годунова и Лжедимитрия. Ее изображение Карамзиным поразило Пушкина и многих других оппозиционно настроенных современников собственной злободневностью (см. гл. 1). Конкретно под этим впечатлением у Пушкина и появился план «Бориса Годунова». В будущем году катастрофа была написана.

В повествовании Карамзина о «царе-убийце» Годунове Пушкин обрел благодарнейший материал для сотворения катастрофы строго исторической и в то же время остро публицистической, соотнесенной с одной из животрепещущих мыслях освободительной мысли последних преддекабрьских лет — беззакония неограниченного «самовластия» вообщем и в особенности Александра I, санкционировавшего убийство собственного предшественника и отца, Павла, которое и возвело его на престол.

Ярко очерченные Карамзиным нравы Бориса Годунова и Лжедимитрия и картины народного против их возмущения полностью отвечали плану Пушкина.

В одном из вариантов предполагавшегося вступления к «Борису Годунову» Пушкин писал: «Изучение Шекспира, Карамзина и старенькых наших летописей отдало мне идея облечь в драматические формы одну из самых драматических эпох новой истории. Не смущаемый никаким другим воздействием, Шекспиру я подражал в его свободном и широком изображении нравов, в халатном и ординарном составлении планов, Карамзину следовал я в светлом (курсив наш, — Е. К.) развитии происшествий, в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени».[298]

У нас нет никаких беспристрастных оснований колебаться в справедливости свидетельства Пушкина, верно обозначающего его важные творческие ориентиры в работе над «Борисом Годуновым». Ориентиры очень разнородные и поэтому требующие выявления их общей базы, их одного задания. Идет речь о плане катастрофы и ее жанровых очертаниях.

Принятая аттестация «Бориса Годунова» как катастрофы исторической справедлива, но недостаточна. Ибо по мысли Пушкина она должна была явиться не только лишь исторической, но вкупе с тем и «народной драмой». Народной — означает национально-самобытной не по одной собственной исторической фабуле, да и проблематике, воплощающей в собственных нравах, действии, слоге доподлинные и животрепещущие для современности коллизии «одной из самых драматических эпох» российской истории, из самой этой эры заимствующей художественные, в том числе и стилистические, краски ее изображения. В последнем и состояло для Пушкина фактически художественное задание его «народной драмы». Но самой «мыслью» этой драмы Пушкин, по его признанию, был «обязан» Карамзину, которому и «следовал в светлом развитии происшествий». Говоря так, Пушкин подчеркивал, что самостоятельные исторические изыскания в его задачки не входили, что он почерпнул весь нужный ему материал у Карамзина, включая и его историческую концепцию. Пушкин пользовался ею как уже известной читателю исторической канвой, удостоверяющей национальные «обстоятельства», обнимаемые действием драмы, а тем и «правдоподобие чувствований» ее героев как нравов доподлинно народных, т. е. национально-исторических (11, 178: «О народной драме и драме „Марфа Посадница“ Погодина»). Таким макаром, полемика с концепцией Карамзина никак не заходила в план «Бориса Годунова» и не могла совместиться с ним.

В принципах же построения драматургического нрава Пушкин следовал не только лишь Карамзину, да и Шекспиру, взяв за эталон его исторические хроники. Под сообразным им «вольным развитием нравов и свободным составлением планов» Пушкин разумел свою творческую независимость от современных ему драматургических «предубеждений» и «пристрастий», разделявших «классиков» и «романтиков», а совместно с тем и неспособность тех и других поймать беспристрастную логику национально-исторического нрава, выступающего у классиков в роли носителя абстрактных общечеловеческих пороков и добродетелей, а у романтиков — рупором лирических излияний создателя. Последнее Пушкин назвал «байроничаньем». То событие, что он считал «Бориса Годунова» катастрофой чисто и доподлинно «романтической», этому не противоречит. В пору ее сотворения Пушкин резко расползается со своими наиблежайшими литературными единомышленниками в самом осознании романтизма, именуя «истинным романтизмом», о котором «все имеют у нас самое черное понятие» (13, 184), не что другое, как реалистические тенденции и принципы собственного творчества, полностью осознанно и целеустремленно заявившие о для себя «Борисом Годуновым» и «Евгением Онегиным». Сразу Пушкин приходит к мысли о несостоятельности всякой однолинейной литературной позиции, включая и романтическую. В феврале 1826 г. он пишет П. А. Катенину: «Многие, (в том числе и я) много для тебя должны; ты отучил меня от односторонности в литературных воззрениях, а односторонность есть пагуба мысли» (13, 262).

Направленная на Шекспира задачка обрисовки художественного нрава сообразно его своей исторической логике заключала внутри себя реалистическое зерно «народной драмы» Пушкина, предполагая не только лишь национальную, но вкупе и социальную специфику движущих ее действием противоборствующих «страстей» и «чувствований».

Главное значение тут принадлежит в «Борисе Годунове» собирательному виду народа, изображенному в качестве одной из без помощи других «действующих» в драме соц сил. Но вычитывать на этом основании из «Бориса Годунова» идея о том, что люд является решающей силой истории, и утверждать, что тем-то историческая концепция Пушкина и отличается в корне от концепции Карамзина, — неосновательно. Таковой фактически исторической мысли у Пушкина не было, в той же мере как у Карамзина, не говоря уже о Шекспире. Но у Пушкина и Карамзина, в отличие от Шекспира, было другое, в критериях собственного времени более принципиальное и существенное: принципно новое не только лишь для российской, да и европейских литератур изображение народа как носителя и выразителя беспристрастной идейно-эстетической оценки политических деяний исторических личностей, в этом случае Бориса Годунова и Лжедимитрия, бояр, патриарха Иова и др. Решающей же силой истории выступают в драме Пушкина, равно как и в труде Карамзина, противостояние «страстей» и противоречивость нрава. В силу этого они не подлежат конкретной нравственной оценке, но их деяния подлежат суду народа, «мнение» которого выражает трибунал истории и вроде бы предвосхищает его. Таково действительное сопряжение в драме Пушкина «судьбы человеческой» с «судьбой народной», философии человека еще просветительской с философией истории уже романтичной, но еще насквозь художественной.

В этой связи главное значение приобретает вопрос о том, что непосредственно всходит в «Борисе Годунове» к Шекспиру, а что к Карамзину и в каком творческом плане преобразуется.

Кроме очень существенных стилистических принципов, о которых будет сказано ниже, Пушкин пользовался целым рядом мотивов, в большей степени психических, хроник Шекспира. Специально последнему вопросу посвящена статья М. М. Покровского «Шекспиризм Пушкина».[299] Она считается исчерпающей, и поэтому русские пушкинисты, не входя в рассмотрение вопроса по существу, ограничиваются ссылками на нее. Меж тем она далековато не безусловна и нуждается в серьезнейших коррективах. Если веровать М. М. Покровскому, чуть не все важные сюжетные ситуации и психические мотивы собственной «народной» драмы Пушкин заимствовал конкретно у Шекспира.

М. М. Покровский, как и все следующие исследователи «Бориса Годунова», не учитывает, что меж Шекспиром и Пушкиным в этом случае стоит Карамзин, много позаимствовавший у Шекспира и непременно почти во всем следовавший ему в изображении нравов собственных «царственных героев». А именно, обрисованный в 10-м томе «Истории» Карамзина нрав Федора Иоанновича разительно припоминает короля Генриха VI в одноименной хронике Шекспира.

Соотношение «Истории» Карамзина с историческими хрониками Шекспира просит специального и скрупулезного исследования. Но произведенный нами избирательный анализ свидетельствует о едином шекспировском происхождении многих психических мотивов «Бориса Годунова» и соответственных томов «Истории» Карамзина, в том числе и важного из этих мотивов — мук совести, преследующих «преступного царя Бориса». Такие же муки испытывает в катастрофы Шекспира «Ричард III» сам Ричард намедни рокового для него схватки (акт 5, сц. 3). Более показательна и однообразная психическая трактовка Пушкиным и Карамзиным неоднократных отказов Годунова от предлагаемого ему патриархом и боярами королевского венца. Она непременно находится в зависимости от поведения такого же Ричарда, тогда еще барона Глостера, в аналогичной политической ситуации. Ричард также рядится в личину святости и скромности, типо не позволяющих ему принять царскую корону из рук лорда-мэра и провождающих его вельмож, корону, которой он хочет и путь к которой обсеял столькими злодеяниями (акт 3, сц. 7).

Пренебрежение однозвучными Пушкину и непременно шекспировскими красками сделанных Карамзиным исторических нравов в большой мере содействовало принятому представлению о существенном расхождении исторической концепции Пушкина в «Борисе Годунове» с «религиозно-монархической» концепцией Карамзина. Более развернутая аргументация этого представления принадлежит Г. О. Винокуру. По утверждению исследователя, концепция Пушкина «не имеет ничего общего с Карамзиным», потому что в его «Истории» Годунова познает «небесная кара», в то время как «у народа все есть основания обожать его».[300] Это утверждение никак не соответствует тексту Карамзина, ибо основное внимание в нем уделено губительным, продиктованным нечистой совестью действиям Годунова, которые вернули против него люд и боярство.

В ряде всевозможных случаев находится: чтоб осознать Карамзина, нужно знать хроники Шекспира — в той же мере, в какой для осознания «Бориса Годунова» следует знать надлежащие тома Карамзина, на чем, кстати сказать, настаивал сам Пушкин (14; 46, 395). К таким, к примеру, случаям относится рассказ Карамзина о том, как было принято Собором типо общенародное решение выбрать Бориса на королевство. Дело происходит на Лобном месте, где находится соборный синклит во главе с патриархом в окружении теснящихся на Красноватой площади народных толп. «Раздались клики: „Да здравствует сударь наш Борис Феодорович“, и патриарх воззвал к Собору: „Голос народа есть голос божий: буди, что угодно всевышнему“».[301] От кого исходили эти сухо обозначенные «клики», Карамзин не гласит, но дает осознать, что патриарх поспешно и ловко пользовался ими, чтоб инсценировать всенародность избрания Бориса на королевство. В катастрофы Шекспира «Ричард III» будущий Ричард, барон Глостер, запятнанный многими злодеяниями и рвущийся к трону, уже поддержанный парламентом, спрашивает собственного сподвижника Бекингема, что молвят горожане о его предкоронационном послании. Бекингем отвечает:

Безмолвствуют, не молвят ни слова.

Дальше следует рассказ Бекингема о тщетности всех его усилий склонить городских жителей на сторону Глостера. На помощь Бекингему приходит лорд-мэр:

Как кончил он, здесь молодцы мои

Ввысь шапки кинули, поодаль стоя,

И жидко кликнули: «Король наш Ричард!»

Пользовался этой горстью я,

Произнес: «Друзья и граждане, спасибо.

Аплодисменты и клики ваши —

Символ мудрости и к Ричарду любви».

На этом я закончил и ушел.[302]

(Акт 3, сц. 7)

К той же уловке, но наименее очевидно прибегает в аккуратном изображении Карамзина и патриарх Иов.

Сложившееся представление о принципно другой, чем у Карамзина, трактовке Пушкиным роли народа в истории идиентично ошибочно как по отношению к Карамзину, так и к Пушкину. Свою точку зрения Пушкин определеннее всего высказал словами собственного предка Гаврилы Пушкина, перешедшего на сторону Самозванца и склоняющего к тому же Басманова:

Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов?

Не войском, нет, не польскою помогой,

А воззрением; да! воззрением народным.

(7, 93)

Не чем другим, как воззрением народа, в силу целого ряда подробнейшим образом обрисованных событий «переставшего любить» царя Бориса, разъясняет Карамзин смерть его «племени» и фуррор Самозванца. Неизменной же, сквозной словесной формулой выражения во всех обстоятельствах народного неодобрения, кошмара, осуждения служит у Карамзина суровое «безмолвие народа». Суровое поэтому, что оно предсказывает бурю и в конце концов разрешается «мятежным воплем» и действием. Бунт народа и измена бояр предают Москву в руки Самозванца, а позже обращаются против Самозванца и решают его участь. Ту же участь и по этим же причинам предсказывает заключающая «Бориса Годунова» и конкретно восходящая к Карамзину сценическая ремарка, характеризующая реакцию народа на сообщение и призыв князя Масальского и повторенная по существу два раза:

Масальский.Люд! Мария Годунова и отпрыск ее Федор отравили себя ядом. Мы лицезрели их мертвые трупы. (Люд в страхе молчит.) Что все-таки вы молчите? орите: да здравствует правитель Димитрий Иванович!

Люд безмолвствует.

Многозначительность этой ремарки подчеркнута ее типографским оформлением: слово «народ», подобно обозначению всех действующих лиц, набрано разрядкой. Набранное же курсивом слово «безмолвствует» вроде бы замещает обычно последующую за обозначением действующего лица его речь, в этом случае отсутствующую.

Вся заключительная сцена катастрофы Пушкина соткана из мотивов «Истории» Карамзина, относящихся не только лишь к убийству Годуновых, да и к предыдущим событиям. И не только лишь Пушкин, но также и Карамзин (11, 204) снимает с народа ответственность за убийство Годуновых и ложит ее на Самозванца.

Таким макаром, при внимательном и непредвзятом сравнении катастрофы Пушкина с «Историей» Карамзина никакого отступления Пушкина от Карамзина в трактовке роли народа не находится. Не находится и какого бы то ни было другого существенного расхождения создателя «Бориса Годунова» с «религиозно-монархической» концепцией Карамзина. То, что она была монархической, сомнению не подлежит. Но именовать ее религиозной никак нельзя. Имитируя летописный стиль и частично по традиции Карамзин вправду нередко гласит о «суде божием», «каре небесной», «провидении». Но только гласит, а на самом деле очень трезво охарактеризовывает реальную причинно-следственную связь исторических событий, акцентируя ее психический нюанс.

В чем вправду Пушкин отступил от Карамзина, а совместно с тем и от самой истории, это в толковании роли, которую играл в годы движения Самозванца «род Пушкиных мятежный». Один из 2-ух действующих в «Борисе Годунове» Пушкиных — Афанасий — лицо измышленное. Другой — Гаврила, предавшийся Самозванцу, — историческое. Мятежность собственного предка Пушкин преувеличил и никаких беспристрастных оснований приравнивать весь собственный «род» к числу «мятежных» не имел.[303] Но это единственное отступление Пушкина от Карамзина не случаем. Оно продиктовано возникающим непременно в процессе работы над «Борисом Годуновым» убеждением его создателя в отрицательных последствиях вытеснения (в послепетровскую эру) независящего родовитого дворянства «новой» бюрократической «знатью», во всем послушливой монархам и раболепствующей перед ними. Это убеждение составляет одну из существенных черт исторических и политических мнений Пушкина 30-х гг. и получает свое выражение в «Моей родословной» и целом ряде выражений поэта тех же лет.

Одним из существеннейших характеристик «народности» исторической драмы Пушкина стал ее слог. Будучи слогом драматургического произведения, он добивался наибольшей объективности, т. е. исключал возможность конкретного вторжения в словесную ткань авторского голоса. Потому единственным средством психической и социальной свойства действующих лиц «Бориса Годунова» служит их собственная речь. Она свободна в «Борисе Годунове» от любых жанрово-стилистических ограничений и обладает неизвестным до того российской драматургии разнообразием собственных соц, государственных и чувственных регистров, начиная от самых «высоких», царственных и трагедийных и кончая самыми «низкими» — простонародными и просторечными. Вторжение народного просторечия в самый «высокий», согласно эстетике классицизма, драматургический жанр явилось для собственного времени величайшей и очень многообещающей «поэтической дерзостью» Пушкина, иронично подчеркнутой им: первоначальное, сохранившееся в рукописи наименование «Бориса Годунова» — «комедия».

В отношении слога создатель первой в российской литературе «народной драмы» намного затмил создателя «Истории страны Российского» и конкретно следовал Шекспиру. Но следовал по-своему и беря во внимание опыт Карамзина, обильные в его историческом повествовании перевыражения — пересказы разных летописных свидетельств. Модернизируя синтаксис, грамматику, лексику этих источников сообразно нормам современного ему литературного языка, Карамзин дает, но, ощутить их стилистическую тональность и «древний» государственный спектр.

Чтоб убедиться в том значении, какое имел этот опыт для Пушкина, довольно сравнить перечисление воспримет Отрепьева в «указе», читаемом в корчме Варлаамом, с описанием внешности Отрепьева у Карамзина и с приведенной им в Примечаниях соответственной выдержкой из «Летописца» Кубасова.

Кубасов: «Росстрига возрастом мал, груди широкие имея, мускулы толсты, лице не королевского достояния, препростое обличение, тело вельми помраченно; остроумен же паче и в научении книжном доволен; дерзостен и велеречив вельми».[304]

Карамзин: «Имея внешность не прекрасную — рост средний, грудь широкую, волосы рыжеватые, лицо круглое, белоснежное, но совершенно непрезентабельное, глаза голубые без огня, взгляд мерклый, нос широкий, бородавку под правым глазом, также на лбу, и одну руку короче другой — Отрепьев подменял сию невыгоду живостью и смелостью мозга, сладкоречием…» (11, 129).[305]

Пушкин: «А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волосы рыжеватые, на щеке бородавка, на лбу другая…» (7, 36).

Следуя, как почти во всем и Карамзин, в изображении «страстей» «истине» больших драматургических нравов Шекспира, Пушкин отказался от характерной Шекспиру гиперболичности их словесного выражения, тотчас витиевато возвышенного, в других случаях низко грубого.

Во всех российских сценах «Бориса Годунова» слог остается верен народному, по убеждению Пушкина, стилистическому принципу «благородной простоты и безыскусственности». Тут драматургический слог «Бориса Годунова» поближе к повествовательному слогу Карамзина-историка, ежели к драматургическому же слогу Шекспира, и неизмеримо более экономен, информативен, чем тот и другой. Примером последнего может служить сопоставление монолога царя Бориса («Достиг я высшей власти») с близким ему по мысли монологом Архиепископа в хронике «Король Генрих IV» (ч. 2, акт 1, сц. 3). Неистовой, изощренно-грубой экспрессии, выражающей возмущение Архиепископа неблагодарностью «толпы тупой», противоборствует в чувственно сдержанном монологе Бориса богатство четких исторических деталей, свидетельствующих о той же «неблагодарности».

Великодушной простоте слога российских сцен катастрофы Пушкина резко и демонстративно противоборствует, но, галантно-риторический стиль ее польских сцен. По верному наблюдению П. В. Анненкова, доказательно развитому А. Г. Гуковским, в этих сценах осуществляется одно из существеннейших творческих заданий «народной драмы» Пушкина — контрастное сравнение государственной культуры допетровской Руси с современной ей возрожденческой культурой «панской» Польши.[306]

Слог «Бориса Годунова» имеет также свои социальные и личные градации. Чем выше место в публичной иерархии действующего лица, тем паче его речь отмечена печатью древнерусской «книжности»; речь же представителей народа очень приближена к просторечию современного Пушкину разговорного языка. Последнее принуждает усомниться в справедливости представления о речевой характеристике Самозванца как человека западной, чуть не возрожденческой культуры.[307] Во-1-х, слог, которым изъясняется Самозванец, полностью отвечает его летописной приведенной выше характеристике. Не считая того, Пушкин подчеркивает «народность» его ярко индивидуализированного нрава. Самозванец не делит «веселия» Курбского при виде российской границы:

Кровь российская, о Курбский, потечет!

Вы за царя подъяли клинок, вы чисты.

Я ж вас веду на братьев; я Литву

Позвал на Русь, я в красноватую Москву

Кажу противникам священную дорогу!..

(7, 67)

Народности нрава Самозванца Пушкин предназначил даже целую — только для того и подходящую ему — сцену «Лес». Непонятное ополяченному предку поэта (Гавриле Пушкину) сожаление Самозванца

Об лошадки! когда все наше войско

Побито в останки!

(7, 83)

— принуждает узреть в Самозванце нечто схожее Вещему Олегу, о котором по поводу собственной только-только написанной баллады о нем Пушкин в январе 1825 г. писал: «Товарищеская любовь старенького князя к собственному жеребцу и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия» (13, 139).

В сцене «Равнина близ Новгорода-Северского» народность нрава Самозванца оттеняется враждебностью простонародных воинов Годунова к своим иноземным начальникам и состраданием к «царевичу». Сцена завершается репликой Самозванца, нареченного тут Димитрием:

«Ударить отбой! Мы одолели. Достаточно; щадите русскую кровь. Отбой!» (7, 75).

Во дворце Мнишка, с панами, с Мариной, с поэтом, подносящим ему стихи, Самозванец говорит совсем другим, чем на поле боя, галантным языком, — но, предполагается, уже не на российском, а на польском же языке. На то он «в научении книжном доволен и велеречив вельми». Кстати, поднесенные ему польским поэтом «латинские стихи» — не измышление Пушкина, а исторический факт, отмеченный Карамзиным.[308]

В силу уже присущей ему национально-исторической и социальной выразительности «слог» народной драмы Пушкина явился значимым приближением к повествовательному слогу его художественной прозы 30-х гг.

В процессе сотворения драмы, исследования соответственных томов труда Карамзина, также хроник Шекспира Пушкин начинает думать над общими законами и движущими силами истории. Карамзин касается их только мимоходом. Так, его рассуждение о том, что стало бы с Столичным государством, если б Стефан Баторий не погиб еще до воцарения Годунова, завершается последующей сентенцией: «Столь зависима судьба страны от лица и варианта либо Провидения» (10, 84–25). Провидение здесь возникает по традиции, а идея Карамзина выражает зависимость «от лица и случая».

Подобная идея примечательно выражена и в одной из хроник Шекспира, использованной и Пушкиным, и Карамзиным:

………..Как шутят

Случайности, как в чашу перемен

Превратность льет разные напитки…![309]

Никакого отражения эта неувязка в «Борисе Годунове» не получила. Но она вставала перед Пушкиным в процессе работы над «народной драмой».

Конкретно прямо за ее окончанием Пушкин написал шуточную поэму-пародию «Граф Нулин».

«Мысль пародировать Историю и Шекспира, — свидетельствует Пушкин, — мне представилась, я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть» (11, 188).

Пародия часто была для Пушкина первым шагом либо начальной формой его творческого самоопределения по отношению к предмету пародии (см. выше о «Руслане и Людмиле»). В этом случае она диктовалась потребностью выразить свой взор на историю и подразумевала не отрицание фактора случайности, а другое и поболее сложное, чем у Карамзина и Шекспира, его осознание.

Вопреки утверждению Г. А. Гуковского, Пушкин никогда не опровергал вмешательства варианта в ход истории. В 1830 г., критикуя «Историю российского народа» Н. Полевого, Пушкин писал: «Ум человечий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он лицезреет общий ход вещей и может выводить из него глубочайшие догадки, нередко оправдываемые временем, но нереально ему предугадать варианта — массивного моментального орудия провидения» (11, 127). Потому считать, что в «Графе Нулине» «произвол догадок о вероятных случайностях в истории обнаруживает свою абракадабру, несерьезность, смехотворность в том, что этот произвол мог породить только смешной смешной рассказ и ничего более»,[310] навряд ли основательно.

Скажем прямо: целенаправленность шутливой по форме и очень, естественно, суровой по мысли поэмы Пушкина остается почти во всем загадкой. Но можно представить, что в ней выражены размышления поэта о превратностях «судьбы человеческой» и «судьбы народной», а в этой связи и собственной своей, — превратностях, в равной мере нередко зависимых от варианта, далековато не всегда «угаданного» историками.

Настоящая сущность анекдотичного «происшествия», описанного в поэме, внезапно находится исключительно в ее предпоследней строфе, практически — только 2-мя заключительными стихами этой строфы:

Хохотал Лидин, их сосед,




Возможно Вам будут интересны работы похожие на: А. С. Пушкин 4 страница:


Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Похожый реферат

Cпециально для Вас подготовлен образовательный документ: А. С. Пушкин 4 страница